§ Тильда

1.

Сначала мешали детские голоса в соседском бассейне, потом порезанный палец, а до этого пару дней сравнял с землей джет лаг. И вообще я же не писатель никакой, я же никакой не писатель. И так быстро уходит лето, и не хочется боли и напрягаться, к тому же я уже не смогу ей помочь. Я уже никогда не смогу ей помочь, и никто не сможет.
Но красный бутон рододендрона на асфальтовой дорожке пасмурным утром, а до этого пятилетний мальчик-альбинос в джиме детского кэмпа — все это знаки знаки знаки, кусающие мою душу и льющие раскаленный кофе в жерло моей совести.
И наступил день. И он сегодня. И сегодня я все-таки все расскажу.

Какого цвета ее волосы? Красные. Белые. Рыжие. Русые. Пшеница. Все будет верно. Коварство красоты. Помню, мы всегда спорили о цвете ее волос, когда, не дай Бог, заговаривали о ней вслух. Вслух было не принято. Мы всегда молчали о ней, и произносить вслух ее имя отваживались в крайних случаях. Я произнес ее имя всего один раз. Один единственный раз в ту ночь, когда сделал такую глупую и наивную попытку все изменить и изменить статус кво своего детства. Обычно же мы говорили о ней ОНА. ОНА идет. ОНА пришла. ОНА посмотрела. Будто ее имя, ее невероятное имя могло обжечь нам язык, произнеси мы его.

ТИЛЬ-ДА. Два слога. ТИИЛЬ-ДА. Беспомощная любопытная Т вползает в горло тонкой устрицей по ручейку И, не уверенная, что ей это нравится, но обратно дороги нет, пути мгновенно отрезаны клинообразным ЛЬ, который тотчас берет ее в плен, и они сливаются, и повисают, и дрожат на влажных бугорках альвеол, и покачиваются, чтобы затем обрушиться вниз в пропасть однозначного ДА. ТИЛЬДА. ТИИИЛЬ-ДА — шептали мы в горячих ночах наших спален и уносились от этого слова в поднебесную наших потолков, оставляя постыдные следы на простынях.
Боялись ли мы ее? О да. Мы все поголовно были влюблены в нее и боялись это признать. Нам было легче ударить ее, чем поцеловать, и когда все случилось, наверное, всем нам стало легче.
Как мы безутешны в своем эгоизме и как удушающе счастливы в нем.

Какого же цвета ее волосы? Какого цвета снег? А солнце? А звезды? А платье, которое она носила? Одно и то же изо дня в день. Я уверен, у нее была их дюжина. Дюжина абсолютно одинаковых. Иначе как можно было каждый день так аккуратно носить одно и то же синее платье с идеально накрахмаленным воротничком и манжетами, оставляющими легкие бороздки на запястьях. Отутюженное и без складок, оно существовало как бы отдельно от ее тоненького высокого тела и качалось в такт ее коленкам, такое же невесомое и воздушное.
Каждый день я замираю и выпрыгиваю из настоящего. Меня, в общем-то, здесь мало. Я остался на том куске дикого пляжа, где глубокие песчаные дюны воюют с ветром, вырисовывая на шелке своих поверхностей линии горизонта. Я лежу между стеблей высокой острой травы и не боюсь, что, закрыв глаза, не замечу, как песок незаметно проваливается и топит меня в себе. Не я его добыча, его интерес. Я слишком простой и слишком прямолинейный для того чтобы мечтать о постели со мной. А может, слишком хороший. Хорошие не опасны и потому не интересны. Хотя на допросе я внезапно обрел большую аудиторию. Весь полицейский участок и родители моих одноклассников, все они следили за мной с той стороны мира, куда я был уверен, уже не попаду никогда. За стеклом их было не видно, но лавина ярости и ненависти ко мне носилась в воздухе диким смерчем. Удивляюсь, как не треснуло стекло. Говорят, что многие молотили по нему кулаками с воплями: «Какого черта разговаривать с этим подонком! Хватит! Немедленно на электрических стул! Убейте убейте убейте!»
Странные люди. Грустные люди. Глупые люди. Несчастные люди. Люди жестокие. И глухие.
Я нашел ее на берегу 3 мая 2018 года в 11 часов вечера.

2.

Когда наступает утро, я всегда боюсь не успеть. Потому встаю очень рано и ложусь не поздно. В тот вечер я вообще решил лечь практически сразу после ужина, но не вышло. Утка была жирной, так что я решил пройтись по берегу перед сном. К тому же я повздорил с отцом из-за того, что недостаточно усердно молился. Это была откровенная придирка. Я любил молиться. Сложенные лодочкой руки всей семьи и опущенные лица успокаивали меня. Невнятное бормотание мамы и в конце ее «аминь» и унисонный выдох объединяли нас всех неведомой тайной, и мы, сидящие за столом, родные по крови, чужие друг другу люди, на несколько минут растворялись в волшебстве того, чему не знали названия.
Я раздражал отца. Отдать должное — все раздражало отца, пожалуй, кроме тонн креветок, которых он ловил на своей обшарпанной деревянной лодке, всегда на одном месте у Черных графитовых скал. Иногда я выходил с ним и наблюдал, как бледно-розовые жирные запятые креветочьих тел водопадом валились на дно палубы. Отец не особо церемонился с жизнью и ее проявлениями, ему ничего не стоило ходить по скользкой креветочьей массе резиновыми высокими сапогами, давить ее и после сдавать все это на продажу. Интересно, думал я, когда именно до этих созданий доходит, что жизнь закончена — в момент выбрасывания из воды или когда сапог обрушивается на их так называемые головы?

Пока в тот вечер отец отчитывал меня, я молча наблюдал, как уткин жир застывает на тарелке. Просто сидел и просто слушал. Я не злился, нет, и не был агрессивен, что пытались доказать впоследствии. Я тупею, когда на меня орут. Я просто превращаюсь в кусок плоти с живыми глазами и отмороженными внутренностями. Не более. Так вот я просто слушал отца, потом встал из-за стола, сказал глухое спасибо и вышел из дома.
Я помню первое, что я увидел в тот вечер, были звезды. Я не разбираюсь в созвездиях и жалею об этом, но момент упущен и нет рядом никого, кто бы захотел меня научить видеть в их россыпи законченные картинки малых и больших медведиц, ковшей и стрел. Для меня небо просто утыкано звездами, и на их фоне плывут облака и летают самолеты.
Я шел по деревянному пирсу, а около второго причала спрыгнул на песок и побрел по берегу. Светило пол-луны, и воздух был прозрачен.
Тильда сидела на песке, и даже если бы я не заметил ее в темноте, я не смог бы пройти мимо. Меня сшиб с ног ее запах. Ее запах я мог бы узнать везде. Возьмите букет васильков и положите его в морозильник. Подождите, пока цветы окаменеют, а потом отнесите на солнце, на остывающее вечернее солнце, чтобы от земли уже поднималась летняя прохлада, а воздух был соткан из запахов уходящего дня. И когда цветы начнут оттаивать и отдаваться температуре заката, закройте глаза и осторожно, медленно вдохните этот запах. ЕЕ запах.
Каждый раз, когда она проходила мимо меня, будь то в школе, будь то во дворе, будь то редкие встречи в городе, у меня подгибались колени. Она, безусловно, ничего не замечала, а я столбенел и шаркал мимо. Колесница моих часов ломалась на две части, как будто лошади, несущие ее, враз сходили с ума и пускались в галоп, а я в одно мгновение превращался в немощного 90-летнего старика с ногами-кувалдами.
Я шел по ночному берегу и внезапно почуял ее аромат. Я сделал еще шаг и тотчас попал в его кольцо. Все пахло ею, и воздух, и ветер, и звезды. И я, как обычно, оторопел, в этот раз больше от испуга, чем от волнения, и остановился. Тогда-то я и увидел Тильду. Она неподвижно сидела на песке, прислонившись к деревянному столбику качелей, развешенных тут и там по берегу. Я смотрел на нее и не мог поверить в то, что это именно она, что мне наконец так повезло, что наконец я могу заговорить с ней. Пройти мимо без привета в такой поздний час в таком пустынном месте было бы странно. И я стал приближаться к ней, а потом вдруг неожиданно для себя сел рядом. Взял и сел. Без приглашения и не зная, что буду делать дальше. Вот почему рядом с ней на песке остался мой след. Да, это мой след, мои отпечатки пальцев повсюду, я знаю. И на ней тоже. Я не отрицаю.
Я трогал ее. Везде. Лихорадочно и нежно, а потом довольно грубо. Я тряс ее. Это правда. Видите, я же ничего не отрицаю. Я укладывал ее на песок, распрямлял колени и ощупывал шею. Я переворачивал ее на спину и потом обратно на живот. Я касался губами ее лба и прижимался к скулам, я шептал ей в глаза невыносимые слова, а потом я орал те же самые слова, с каждым криком становящиеся все более бесшумными. Я мял ее волосы и грудь, и расстегивал пуговицы одного-единственного платья. Я всю жизнь мечтал о том, чтобы расстегнуть карамельные пуговки на ее груди, я был уверен, что они и на вкус, как карамельки. Я задирал ей рукава и сжимал запястья, я прижимался к ее рту, я открывал его, я тормошил ее, я бил ее, да, чуть позже я стал бить ее по щекам, не в силах поверить в то, что уже было слишком очевидно. Она была мертва. И уже практически остыла.

3.

Я медленно пишу. Я так медленно пишу оттого, что память никуда не торопится. Я никому и никогда не рассказывал, что на самом деле случилось в ту ночь. Мне все равно никто бы не поверил. Толку тратить силы. И сейчас, когда я выпустил на свободу то, что случилось, и позволил себе вспомнить ту ночь, уверенный, что буду лихорадочно записывать события той ночи, буквально рвотно давясь ими, я невероятно удивлен тем, как смакую боль, которая со мной все эти годы, эти чертовы 17 лет боли.
Я всю жизнь был один. И всю жизнь с первого момента, первой встречи, я хотел быть с ней. Только с ней. И мне хорошо оттого, что я не позволил себе никого кроме нее.
Тильда, ненаглядная моя девочка. Мой олененок, так и не ответивший на мой голос и мою нежность. Я пришел слишком поздно. Я слишком поздно выполз из-за стола в тот чертов вечер. Мне не надо было слушать нарекания отца. Мне не надо было давиться уткой и быть хорошим. Вообще не надо пытаться быть ни хорошим, ни плохим. Вообще не надо пытаться никем быть, кроме себя. Я заложник самого себя, а если точнее, своей любви.
И то, что она случилась, случилась вопреки всему и всем той ночью на берегу, я расцениваю поцелуем Господа и Его благословением.
Я одинок. Я абсолютно один. Я физически один каждый день и каждую ночь. Я не жалуюсь. Я рассказываю. Родители прокляли меня и отреклись от родства. Друзей у меня никогда не было. Животных тоже. Я открывал рот только в школе, когда меня вызывали к доске, и в магазинах, где покупал бесконечные бесполезные продукты. Зачем я родился такой? Никому не нужный, никем не любимый? Для чего она — вот эта моя жизнь, ровная и густая, и душная как арахисовое масло? Для чего все это? И до Тильды, и теперь, когда ее больше не будет. Не будет уже никогда. В ту ночь на берегу я обрел смысл. Я внезапно обрел его, он свалился на меня, как призовой лотерейный билет. И это была она, сидящая ровно и неподвижно, как я подумал сначала, прекрасная спящая девочка на берегу сурового холодного моря.
Я сел и сказал: «привет». Она не ответила, но это меня не смутило. Я позволил себе огромную бестактность — я сел рядом с ней без разрешения. Она молчала, а я волновался, и сердце ухало филином под ребрами и отдавалось эхом в горле. Я очень сильно волновался, но чувствовал абсолютное и ни с чем не сравнимое сладкое счастье, от которого кружилась голова. Мы молчали, и шумел ветер, и накатывали волны, и было довольно зябко. И вдруг я подумал, что Тильда могла замерзнуть, сидя вот так на песке в одном своем платье, и чтобы как-то согреть ее, я протянул руку и накрыл ее вывернутую ладонь. И поразился правильности своей догадки. Ладонь была ледяная. Я легонько сжал ее и поднес к губам, и стал растирать и согревать дыханием. И так продолжалось долго, но потом я вдруг понял, что ее кисть имеет странную тяжесть и стоит чуть отпустить, готова упасть на песок безвольной культей. «Тильда», — прошептал я. – «Тильда, ты спишь?» И легонько потряс ее руку. Она молчала. «Извини, пожалуйста, что бужу, Тильда, ты совсем замерзла, проснись» — позвал я ее. И уже понимая, что происходит что-то совсем странное, потряс сильнее. «Тильда, просыпайся, холодно, давай я отведу тебя домой» — пугаясь, я говорил все громче и тряс ее руку все сильнее, а потом коснулся плеча и, когда оно неестественно грузно стало оседать и падать в мою сторону, я все все все все все все все все понял. Я вскочил на ноги, вытаращив глаза на огромную взрослую куклу, завалившуюся на правое плечо в том месте, где я только что сидел, прижимая к себе ее ладонь. И оцепенел от невероятного ужаса перед смертью мертвого человека, которого любил всю свою короткую жизнь. А потом я упал на колени и уложил Тильду на песок, и начал бить по щекам, и растирать виски, и поднимать худенькие плечи. И я шатался вместе с ними над холодным песком, и выл, и плакал, и мое первое прикосновение к чужим губам было не желанием поцелуя, а нелепой попыткой сделать искусственное дыхание рот в рот. И растянутые синие губы на мертвом лице цвета муки были первыми и последними чужими губами в моей жизни, и запавшие белки глаз на месте ее темно-зеленых изумрудных были единственными глазами, которые я целовал.
Я не знаю, сколько продолжалось это безумие. Помню только, что рассвет пришел так же неожиданно, как головная боль. Думаю, мое помешательство началось именно с головной боли. Может, так болело сердце и заливало бетоном сердечной муки все мое существо. Я лежал, зарывшись лицом в песок с открытым ртом, набитым песком, и мычал в него. Потом пополз к воде и умылся.

4.

Стремительно светало. Уже можно было разглядеть домики на сваях и кое-где раздавался утренний лай собак. Я вернулся к Тильде, лег рядом с ней и обнял ее.
Клянусь, мне ни разу не пришла в голову мысль о том, что именно с ней произошло. На ней не было ни крови, ни синяков, ни порезов, ни царапин. Ее платье было так же аккуратно выглажено и подол был расправлен на коленях. Я понимаю, о чем вы. Я понимаю, к чему вы клоните. Нет, я не думаю. Нет. Не потому, что я не допускаю такой мысли. Я допускаю. Но ее никто не трогал. Никто не бил. Ее лицо было спокойное и гладкое, а к утру она вся стала абсолютно белой, будто вылепленной из алебастра. Я лежал с ней рядом на песке, обнимал ее и вдыхал васильковый солнечный запах ее кожи.
Нам было 15 лет, и все только начиналось. Мы стали друзьями, и у нас появилась тайна. Самая важная тайна в мире. И я шептал ей, что теперь я точно никогда ее не оставлю, и она моя, и мы всю жизнь будем вместе. Я спрашивал ее, что она любит есть на завтрак и как относится к жареной рыбе. Я признавался ей в том, что люблю пончики, но если и ем их, то тайком, чтобы не увидел отец и не высмеял меня за эту глупую девчоночью еду. Я интересовался у нее, что она любит больше, чай или кофе, и пробовала ли вино. Я обещал свозить ее в Манчестер и показать самую главную улицу в мире, я пел ей свои любимые песни и смущался, забывая слова. Я предлагал ей бросить школу и сбежать, а потом я передумал и сказал, что мы обязаны хорошо закончить школу и уехать в Лондон или в Нью-Йорк, и там учиться вместе и вместе жить в общежитии, изображая семейную пару, но только изображая, не более, все главное мы оставим на первую ночь после свадьбы. Я спорил с ней о том, как назвать наших детей, я хотел назвать мальчика Полом, а девочку Рочестер, но Тильда не соглашалась и возражала, а я притворно сердился.
А потом я поднялся и взял ее на руки. Она была невесома. Она была легкая и прохладная. И я пошел с ней по берегу нашего сурового холодного моря, пошел к Черным графитовым скалам, под которыми самая чистая и прозрачная в мире вода. Тропинка вела на самый их верх. Я прекрасно ее знал, часто гуляя вдоль обрыва. Было совсем светло. Над обрывом кружили утренние многоголосые птицы, и я чувствовал, как сильно люблю девушку, которую несу на руках, самую красивую и загадочную девушку в мире. Я был счастлив до глубины этого чувства. Все в мире было прекрасно и радостно. Я был молод и влюблен, а она спала у меня в объятьях — маленький зверек из британского музея изобразительных искусств.
Ветер становился все напористей, и мне было немного тяжело, но Тильда, уткнувшись в мое левое плечо, спала так сладко, что я не мог себе позволить переложить ее по-иному чтобы мне стало удобнее ее нести, и шел как есть, уже намного медленнее, чем в начале нашей прогулки. И когда город за моей спиной стал маленьким и будто нарисованным на холсте, я подошел к самому краю обрыва, прижал Тильду к груди еще крепче, чтобы наши сердца навсегда стали одним, постоял так, улыбаясь ветру и безусловной любви, и шагнул вниз.

2017